Дом Ильи
Парадный входХолл и лестницаПервый этажВторой этажВ саду

Напишите в редакциюПоискКартаПомощь


 
Последнее обновление
20.03.2010 / 01:52
Илья | Альманах "ИЛЬЯ" | День за днем | Публикации | Взгляд
Rambler's Top100 / Парадный вход / Взгляд < Вы здесь
КОНСТАНТИН ИВАНОВ
НЕ В ОТДЫХЕ, НО В ТРЕПЕТНОЙ РАБОТЕ...
Читая "Письмо" Ильи Тюрина

Константин Иванов окончил Новосибирский госуниверситет. Работал книжным редактором, журналистом-газетчиком и т.д. Пишет стихи и прозу. В 80-х годах стихи появились в периодике. В 1993 году издал «перестроечную» публицистику («Интелефобия»), в 1996-1997 г.г. – журнал «Верхняя зона», в 1998-м – «Избранные стихотворения», в 2000-м книгу прозы «Примечания к вечности». Участник калифорнийского «Альманаха поэзии» (2000, №7), а также двух выпусков новосибирского сборника «К востоку от солнца» (1999, 2000). C 2002 года - член жюри Илья-Премии. Живет в Новосибирске.



Дата публикации:  6 Января 2004

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати
Добрый день, Юрий

 

Когда тоской безмерной окружен –
Не в отдыхе, но в трепетной работе
Нуждаешься…

Илья Тюрин, "Шекспир", 1 и 2 июля 1997 года

I

 

Писать об Илье Тюрине (1980 – 1999) нет никакой внешней необходимости: нет рыночного заказа. Тут, затратив личное время, карьеры не сделаешь. И однако я решил написать, потому что его творчество – факт поэзии, литературы, искусства слова, то есть области человеческого проявления, которая существует независимо от прагматических посягательств социального времени на нашу внутреннюю жизнь. В каком-то парадоксальном смысле я, еще живущий, откликаюсь на уже ушедшего, повинуясь закону переклички, выраженному  словами “…доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит”. В парадоксальном потому, что в данную минуту я для Ильи и есть тот самый хоть один пиит, несмотря на то, что вокруг скрипят перьями тысячи. Множество кружков-тусовок в разных концах страны и планеты кипят в неутомимой деятельности, выпуская журналы, альманахи, антологии, сборники и сборнички, лихорадочно их презентуя и тут же включаясь в гонку за новыми изданиями, потому что после каждой презентации вновь наступает пустая тишина. Правда, есть еще глобальная сеть – море, куда можно гарантированно бросить бутылку, твердо зная, что она уткнется носом в такой-то безымянный островок… Море деятельности! И при этом – наша поразительная неспособность увидеть друг друга, суметь разглядеть человека, а не машину для производства стихов и прозы. Не карма ли это коллективности, при которой каждый из нас, по одиночке как личность уникальный, в группе неизбежно теряет свои особые черты и становится глупей и бездарней самого себя?.. Чем более кипит разнообразная – частная – общественная жизнь, тем менее ощущается во всем этом внутренняя связь. По планете бегут пластиковые паровозики диснейленда общественного единства, тогда как необходима реальная железная дорога. Нужны строители. Нужны такие, как Илья Тюрин. 

 

II

 

И здесь я хочу связать с его именем мысль о возрождении литературы, о восстановлении ее из словесных руин, из завалов письменности.

Письменность и литература. Письменность первична, с нее началось, она праматерь. Это разрозненные фиксации окружающего мира в знаках. Отчет Менефрета фараону об урожае, решения районного народного суда или американский роман, подводящий черту очередной любовной связи, – все это относится к письменности. Письменность целенаправлена, прагматична, условна.

Литература – роскошь на фоне суровой необходимости бытия. Она бесцельна, непрактична, безусловна. Необязательна, как необязателен хомо сапиенс в мировом хаосе. Тоталитарное государство, желая использовать особые свойства литературы в утилитарных целях, превращало литературу в письменность: такова драма соцреализма.

Литература может случайно попасть на рынок, но если она делает это сознательно, она превращается в письменность (Исключительные условия XIX века, когда рынок и литература более-менее совпадали, я оставляю за скобками. Вообще, речь идет о процессах, которые начались лишь с XX веком, с “восстанием масс”.). Произведения стилистически усредняются, как бюрократические документы, теряя печать индивидуальности создателей и становясь “общеупотребительными” – ожидаемыми и узнаваемыми. Таковы  иронические тексты авангарда и постмодерна, все как будто написанные одним человеком. Единственность и неповторимость творца, его неожиданность и уникальность, теоретически провозглашаемые, практически  не допускаются. Самобытность проблемна и неразвлекательна, то есть обладает “скучными”, нерыночными свойствами. Все более проникаясь духом такого всесовременнейшего явления, как шоу-бизнес, литературный рынок ориентируется если не на околополитический скандал, то на развлекательность. Поэтому в его условиях на первое место выходит имитация как противоположность самобытности. Имитация суетлива, быстронога, театральна, незаменима на отдыхе. Она подобна эмиссионному станку гиперинфляции – создается  видимость полнокровного оборота “товаров и денежных средств” при неизбежной девальвации слова, результат которой – горы письменности, чьи факты, как тетрапаки, имеют разовый характер. В эпоху массового потребления и письменность есть одно из проявлений “здесь и сейчас”, превращающего литературу  в одноразовый продукт.

Но литература – вещь долгоиграющая, и ее природа связана с особым смыслом, что лежит глубже всех текстов и представляет собой некое нерациональное человеческое единство,  формой которого она и является.

 

III

 

К этим размышлениям меня привело знакомство с книгой Ильи Тюрина “Письмо”, которая поразила удивительно ранней зрелостью и основательностью. Автор побуждает мыслить – это лучшее, что может сделать  писатель. И прежде всего я был поражен прозой, красноречиво подтверждающей подлинность и его стихов, заметная печать музы Бродского на которых могла бы еще заставить сомневаться в самостоятельности юного автора. Но опыты в прозе такого уровня, который мы находим у Тюрина, если они и ученические, то уже в самом широком смысле, в том, в котором все мы, пишущие, всю жизнь остаемся учениками. Илья Тюрин успел необыкновенно много почерпнуть из недр культуры.   

В пятнадцать лет он пишет эссе “Как сделана “Шинель” Эйхенбаума”, в котором возвращает нас от затянувшегося революционного произвола в мозгах к здравому смыслу. Похоже, что такой возврат дается общественным извилинам труднее всего. Социуму обычно легче бывает переходить от одного увлечения-заблуждения к другому, минуя ясность рассудка, причем увлечения эти чаще всего носят квази-религиозный характер. Такой квази-религией был и авангард, эта подлинная культурная революция с ее претензией на новое человекобожеское столпотворение. Как и любая революция, авангард содержит процент раскрепощения духа и девяносто девять процентов нового порабощения и слепоты. Его судьба подобна судьбе социал-демократии: так же, как она, авангард на Западе в рабочем порядке вошел в “парламентский спектр” духовных возможностей, а у нас был разогнан и утрамбован в социальный асфальт. Ореол мученика на челе авангарда мешал адекватному восприятию и правильной оценке его “откровений”. К примеру, на того же Эйхенбаума и ему подобных профессора, учившие мое поколение, взирали снизу вверх как на неоспоримо авторитетных магов-экспериментаторов; и понадобилось, чтобы кончился коммунизм и прошло почти сто лет, чтобы юный ум, ясный и свободный от искажений аберрациями века, высказал правду об этих магах: “Убегая без оглядки от содержания, он убегает и от смысла повести, и в обезглавленной, бездыханной статье становится совсем неуютно. В истинной, гоголевской, “Шинели” заключено то, что в позднейших исследованиях и билетах по литературе называется “смехом сквозь слёзы”. Выделив “смех” и, по своему обыкновению, возведя его в абсолют, Эйхенбаум совершенно искусственно игнорирует “слезы”, делая вид, что не замечает их. Он добросовестно издевается над так называемым “гуманным местом” повести, отмечая, что в первоначальной редакции его не было. Он не понимает, что “гуманное место”, фраза “…И остался Петербург без Акакия Акакиевича…”, другие эпизоды, совсем не вызывающие смеха, как раз и сделали из первоначального анекдота (под названием “Повесть о чиновнике, крадущем шинели”) повесть “Шинель”. Вот как! Всю работу, проделанную от рассказанного Гоголю анекдотца о чиновнике, потерявшем ружье, до повести, изданной и собирающей вокруг себя массу разнообразных толкований и мнений, Эйхенбаум свел к нулю.” (“Письмо”, с.162). Комментарии, как говорится, излишни.

Написанную двумя годами позже театральную рецензию с ироническим заголовком “МХАТ вступил в эпоху накопления опыта” Илья Тюрин начинает с тонкого замечания, что “сценическое искусство основывается на ошибочном… убеждении, будто из человеческого тела и человеческой речи можно сделать что-то еще, кроме того, что уже есть. В силу этого театру присущи черты, за счет которых в свое время жила алхимия: высокомерие и безнаказанность. И алхимия, и театр, на свое счастье, умеют представить любое дело так, что и бесплодный эксперимент, и костюмированный провал выглядит накоплением опыта, необходимого на пути к совершенству.” Прелесть! Ворох ассоциаций взрывается в уме при чтении подобного. Но еще лучше было бы, если бы автор не забыл одно словечко: “современный”, ибо для точности предмета обсуждения надо сказать, что речь идет о современном сценическом искусстве, так как театр Эсхила, Расина или Комиссаржевской, был, я думаю, все-таки другим. И разговор о театре, как и о любом другом искусстве сегодня, чтобы быть вполне сознательным, должен стать частью более общего разговора о том, что с нами происходит. А происходит то, что мы не выдерживаем свалившейся на нас в последние века, особенно в двадцатый, свободы от средневекового церковного авторитета – точнее, от всякой идеи Авторитета вообще, –  принимая отсутствие палки над головой за отсутствие Бога и упуская шанс взять на себя ответственность за мир, довольствуясь лишь “свободой” детски шалить. Можно – и нужно! – расстаться с церковью, но нельзя безнаказанно расставаться с Богом. Но даже и сознательно “порывая” с Богом в припадке антитеизма, бессознательно передоверяли свою волю другому “божеству”.  Тут дело в увлечениях квази-религиозного характера, о чем я сказал выше. Так что и алхимики вроде Эйхенбаума  тоже надеялись на своего квази-бога науки, ограниченность компетенции которого сейчас становится ясна даже школьникам.

Тем не менее, ныне, после падения тысячелетних социальных идолов, настала ситуация, когда вся культура стала, говоря языком Ильи Тюрина, “накоплением опыта” и алхимией. Анархия, которую снаружи, извне социума, пока еще удается сдерживать, во внутренней жизни нас уже захлестнула. Анархия духа – это когда, к примеру, Иисус Христос уравнивается в достоинстве с каким-нибудь размалеванным деревянным болваном вроде Перуна, и второй культурологически представляется как равная по ценности альтернатива первому: “два пути” к единому богу. “Духовность” такого рода во всю катушку цветет на сегодняшней улице. При таком положении высокомерие и безнаказанность, о которых говорит Илья, суть оборотная сторона легкомыслия и беспечности, которые, в свою очередь, являются следствием передачи совести внешней силе: некоему совокупному по современным массовым повериям божеству, представляющему собой общекультурную свалку из обломков язычества и монотеизма, кое-как склеенных слюной нового природоверия. И тогда, конечно, человек, его тело и речь становятся всего лишь посредниками бессознательных сил и открывается дорога эксперименту для эксперимента, естественным образом перерождающемуся в столь вожделенное в наши дни поп-шоу (зачастую итог “эксперимента” характеризуется известным выражением не зная броду не суйся в воду, однако отважные магистры плюют на такую мелочь: шоу-то ведь все равно состоится!). Все сливается во взрослом детсаду, где человек толпы-массы играет в жизнь. Именно играет, потому что чел, как удачно называет Тюрин в статье “Не фотограф” массового человека, сам для себя, по его словам, не существует. В той же статье у него есть прекрасные, по-паскалевски звучащие, слова о сущности человека: “Парадокс человека в том, что он собственноручно – своим телом, своим разумом, своим сознанием – осуществляет преграду между собой и мирозданием, “живую изгородь”. Все, что доступно нашим зрению, слуху и так далее, а особенно “шестому чувству” творца, – доступно им лишь потому, что “преграда” и разделяет  и соединяет одновременно.” Как раз на эту-то божественно уникальную мембрану, которую мы собой представляем, и покушается масс- чел  в своих “религиозно-культурных” поисках. Он стремится разрушить эту звучащую преграду, чтобы “слиться с мирозданием”, но тем самым уничтожает единственную возможность собственно человеческого с миром единения. Не доверяя человеку как таковому, не веря в его самостояние, чел, подавляя массой, превращает все формы внутренней жизни во внешние, в видеоартные, меняя возможность индивидуального образа мысли на плытьё – дрейф энд кейф – по течению стадного “образа жизни”. И тогда все погружается в сон, в котором спящие, пустые и легкие как призраки, по топографической близости сбиваются, подобно клочьям тумана, в ложбинах тусовок. В такое иллюзорное существование погружены сегодня, вероятно, все неформальные, да и формальные, сборища. В обстановке децентрализации и атомизации общественной жизни все людские объединения, если они не вызваны жесткой материальной необходимостью, становятся более-менее случайными и эфемерными. И эта мыльно-пузырчатая ненадежность социо-единений ведет, скорее всего, к тому, что на поверхности – “на плаву” – как всегда, оказываются более легковесные, для которых важно лишь “засветиться”, достаточно не быть, а лишь казаться. Для литературы такое положение является, может быть, особо пагубным, о чем хорошо сказал Илья Тюрин в заметке “О премиях”: “Ничто не свидетельствует о летаргическом сне литературы лучше, чем превращение ее из формы существования человеческой мысли в форму существования самого человека. Понятие “литератор” (да и вообще “писатель”) означает сегодня не столько склонность личности к изложению своих ощущений от жизни на бумаге, сколько принадлежность ее к определенной секте…”

А теперь представьте себе бодрствующий дух среди этого сомнамбулического группового танца. И посочувствуйте ему, если умеете.

Илья бы сумел. Ибо он сам был бодрствующим. Он обладал драгоценным высоким пафосом, который не нуждается в котурнах и украшениях. Стиль его прозы в чем-то даже суров, металличен и холодноват – такова его полная достоинства аристократическая природа, склонная не восклицать о любви, а выражать ее сжато, четко, с силой ритмической ясности. Я люблю это противостояние личности толпе, которое чувствуется в каждой его строке, – конечно, оно невозможно без обостренного ощущения себя как лица. Вы скажете, это подростковое? Так дай бог, чтобы такими подростками мы оставались всегда!               

Бог, Любовь, Культура, Смысл. Общество черепашьим шагом приближается к этим словам и тоже открывает для себя их значение. Но я бы повесил при входе в любое собрание гуманитарного толка, особенно там, где в густом воздухе “бог” и “любовь” плавают вперемешку с чакрами, – я повесил бы предупредительным плакатом для тех, кто по неопытности еще доверяется совету нечестивых, слова Ильи Тюрина из эссе “Художественный мир Тютчева”: “…всякая …любовь масс, к чему и к кому бы она ни обращалась, основана на непонимании почти такого же масштаба, какой имеет и она сама…”      

 

IV

 

Когда перед тобой появляется немалая книга превосходных стихов нового поэта, то с удивлением обнаруживаешь, что писать о них невозможно (да и не надо: ты не скажешь об авторе лучше и точнее, чем он сам о себе говорит своими вещами; и лучшее, что может сделать читатель, это по-белински зажечь факел своей мысли от встреченных строк и попытаться сделать самому несколько шагов). Почти каждое стихотворение просится в столь подробный контакт с тобой, что только руками разводишь: откуда взять время? Со стыдом говоришь себе, что дай бог достойно пройтись хотя бы по верхам, хотя бы суметь поделиться своим первым впечатлением. Поэтому не останавливаясь на иных метафорически выпуклых вещах, которые могут быть предметом общесовременного эстетского смакования (например, “Стихи под тремя звездами”: “Царство глиняной массы, в белые формы влитой…”, “Стансы на пострижение” и т.п.) или просто представляют собой хорошее упражнение в языке, как “Монолог покинувшего душ”, а также не касаясь пока таких мастерских работ, требующих долгого восприятия, как “Ной” или – особенно – “Калека”, пройду по вешкам своих непосредственных реакций с благодарностью поэту, возвращающему меня к самому себе.  

Ознакомившись со стихами книги “Письмо”, я мысленно поздравил Иосифа Бродского с еще одной несомненной победой: он родил поэта. Илья Тюрин с блеском прошел школу Бродского, молниеносно выбираясь из ученических пут, настолько быстро, что уже через год после кончины учителя, в большом, откровенно “бродском” по форме, стихотворении “Хор”, посвященном памяти духовного отца, он дерзко заявляет о кумире:        

 

В орудие языка

На смех себя произвел…

 

Вот так! Взял и сказал. Многие из нас, может быть, чувствовали, что с этим “орудием” что-то не то, но авторитет великого Иосифа мешал прояснить вопрос. Да, чуяли. А Илья – сказал, то есть сделал писательское дело.

Обаяние Бродского было столь велико, что и его тезис о медиумической роли поэта представлялся, по крайней мере мне, чем-то красивым и возвышенным. Еще бы! Ты, поэт, скромен и смирен (ведь “человек” – это больше не звучит гордо), ты только служишь чему-то большему тебя, тому, что было до тебя и тебя переживет – Языку!.. От марксистской формулы человека как “совокупности общественных отношений” так легко перейти к восприятию его как совокупности отношений языковых. Но язык был для Бродского еще и личиной культуры, заместителем истории, а его служение – культуропоклонством. Ибо, если это не так, то превращение себя в орудие языка еще менее оправдано. Ведь и ходьба, например, всего лишь средство связи с пространством, и, провозгласив себя орудием ходьбы, и добившись как ходок необычайных результатов, что ты докажешь? Что гипертрофически односторонне развил одну из своих способностей. Тут матерьял для книги рекордов Гиннеса, но едва ли найдем здесь основания для восхищения человеческим совершенством. Правда, язык – универсальное свойство как горловина нашего входа во внешний и внутренний миры, и в этом смысле мы есть то, что есть наш язык. Быть даже Цербером в этих вратах – и то роль незаурядная.

И все же поэт – не орудие языка. Язык – орудие человека, а поэт его создатель. Вещь очевидная, хотя часто нам так хочется отдаться некой стихии, сотворив себе из нее “религию”. Особенно в век, когда религиозная потребность человеческого существа была осквернена и искажена жесточайшим образом. Бездомному поэту, выбравшемуся из тоталитарного фаланстера в дикое поле, прильнуть к Языку как к единственно нелживой родине, это так естественно! в этот сверхпартийный век обрести в Языке  непартийную ойкумену – это так благородно!..

И все-таки это – обратный вектор и перспектива. И все-таки век побеждает поэта, как и в случае с “потоком сознания”, который обернулся торжеством бессознательного. Век заставил лететь вверх пятами всех, и самых сильных. Сделав средство субстанцией, а субстанцию – поэта, человека, себя – средством, Бродский поступил подобно Гегелю, и почти адекватно ему. Как тот, так и другой стали логическими выразителями бессознательного потока жизни. Потому, кстати, стих Бродского часто так гегелевски тяжеловесен – мысль движется наподобие краба, плетущего каменную паутину. Оба в конечном счете позитивисты и язычники, переставшие отличать жизнь от смерти.  

Они победили общество, а природа победила их. Не здесь ли кроется объяснение двойственности успеха многих героев культуры, особенно в последний век? Сомнительной двойственности, заключающейся в том, что победа над социумом покупается ценой подчинения себя природе, ценой  компромисса. К этим мыслям я пришел, дочитывая стихотворение “Хор” и задержавшись в нем еще на одном интересном месте:                                                

 

Думаю, мы живем

В странном миру и жить

Высшие силы в нем

Нам не могли разрешить.

Кто принимал сей хлев?

Кто был наш ОТК?

Общество – первый блеф,

Главный итог греха.

 

Человек умнее общества, он дух; но общество сильней его, общество – получеловек, полуприрода, духоматерия. Мир устроен так, что действие сил внешних и внутренних противонаправлено. Закон природы незыблем – закон общества уже рукотворен – закон духа вообще сомнителен и подозрителен: Бога не видел никто никогда. Духоматерия – результат грехопадения. Глава 3 Книги Бытия прочитывается и как происхождение общества. В ХХ веке социум вынудил личность к максимальной сдаче позиций – теперь пора и ему предъявить счет. Человек не может без кожи, личность – без социума, но кожа не вправе подменять собой человека. Чем успешнее протекает глобализация жизни на земном шаре, тем подозрительнее должны быть для разума любые массовые  движения, независимо от того, за глобализм или против него они выступают. “МАССОВОСТЬ – ПРЕЗРЕННА” – таков должен быть лозунг нового века. Ибо везде, где творится нечто массовое, унижается разум, вытаптывается возможность человека и человечности. В массе животная природа вытесняет человеческую, она движется импульсами, подавляющими ум. У Тюрина есть подходящая к разговору концовка  стихотворения “Ломая лед в полубреду…”, запоминающаяся как чеканная формула:

 

Не доверяющий уму –

Теряет чувство.

 

Наше время активно не доверяет уму, хотя много им грешит, острит, иронизирует, играет в бисер; но ум объявляет западным уклоном, односторонностью, противопоставляя ему восточное мистическое мление; в итоге таких “духовных поисков” – ни подлинного чувства, ни ума, воцаряется тупость. В обстановке слепых стихийных попыток “гармонизации” жизни, когда мысль о Боге неотделима от сыроядения, голодания и прочих физиологических забот, возможность второго пришествия более чем сомнительна – об этом  думается, когда читаешь стихотворение Ильи Тюрина “Откровение”:

 

Для второго пришествия день

Не настал и, боюсь, не настанет

Ибо если ума недостанет

У богов – то займут у людей

 И отсрочат прибытие. Дом

Слишком стар, чтобы вынести гостя.

Дело вовсе не в старческой злости

И не в злости наследника: в том,

Что излишний, как только войдет,

Будет смешан с другими в прихожей.

Стариковское зренье похоже

На обойный рисунок и ждет

Лишь момента, чтоб дернуть за шнур,

Выключающий люстру. Кто б ни был

Ты, сулящий убыток и прибыль, –

Ты, отчаявшись, выйдешь понур:

Не замечен, не узнан, не принят,

Не обласкан и не отринут –

Ты уйдешь. Этот путь на сей раз

Не отыщет евангельских фраз.

 

Вот в том-то и беда, что – будет смешан с другими в прихожей. Добро бы еще  смешан был если не с равными, то хотя бы с близкими по достоинству. Но “прихожая” ломится от гостей более незваных, чем званых. Под нивелирующим окуляром наукообразного взора все ценностные встречи распыляются и трамбуются. Смешение происходит умопомрачительное! В новом духовном Вавилоне даже и фундамента башни не заложить – мельтешение броуновское не даст.

Но что есть “старый дом”? Это – социальные постройки вроде наций и церквей. Да, все племенные и конфессиональные перегородки, балки и перекрытия – гнилы и опасны, все грозят рухнуть – и рухнут! – на головы ищущих приюта…

А Тот, кто грядет, – Он придет. Придет тогда, когда застучат топоры, возводящие Единый Планетарный Дом Землян. А не прийти Он не может, ибо Он – это Мы.

Он придет, а пока… Пока вокруг нас и в нас – пустое, полое время, которое второпях и не думая можно наполнить любым шумом, в который мы превращаем наследие веков. Выше я уже сказал об имитации. Тюрин, сравнивая подражание и подделку в стихотворении  “Крыльцо”, говорит, что

 

При родственных чертах и сходстве
Им силы чуждые даны.
Не чувствующая вины

В окружном горе и сиротстве,

Подделка тянет соки их,

Без мук рождая шум…

 

В некотором смысле все наши строки – подражание предыдущей поэзии, желание продолжать эту вечную речь; может, это неизбежная, как судьба, школа для нашего духа. Но есть подделка под слово и под жизнь. Если слово и жизнь находятся в верном соотношении, то творец добывает эту верность, платя своей кровью; при подделке же “творец” ограничивается видимостью, выходя сухим из воды. В век фанатической преданности стилицизму и постмодерного порхания в мире форм творчество кажется легкодоступным, муза из разряда строгих и редких гостий переходит в панельные девки, всегда готовые к услугам: хочешь, рубаи рубай! Хочешь, хокку-сонет строгай! Хочешь, в триолет-кабриолет сигай в манжетах маньеристских! Пророком хочешь быть? Пожалуйста! Бери бичь и палку – и вперед, народ нестадно мыслящий бей-лупи, не сомневаясь! Ибо в культурологической карнавальной свалке, где пляшет человечье стадо, разумной критике места нет – напротив, тут поют на все голоса дипломированные, и не шибко, сирены-гуру, кутающие воображение чела в мягкую баюкающую паутину…  

Карнавал – это когда тесно, когда скапливается много людей, слишком много! Это праздник расправы количества над качеством, торжество материи над духом. Дьявол любит тесноту, в ней он собирает свой мёд. Истоки карнавала в шабаше, в вакханалиях и сатурналиях, в поклонении природе и отказе от нелегкой участи быть Человеком. Бог – это прекрасно, но трудно; козлиная чертовщина язычества безобразна, но легка и всегда мила нам своей расслабленностью и запойным погружением в физические наслаждения. Демографический взрыв настигает нас как наказание за неверие в себя и в Бога, за малодушное заигрывание с бессознательными стихиями и рабское подчинение естественному закону. Человек осуждается самой природой как ее когда-то поставленный Богом над ней, но несостоявшийся хозяин. И вместо лиц, в которых ты – по Божьему замыслу – должен отражаться, ты с тоской и ужасом видишь некие существа, бесконечно далекие от тебя, как весь объективный мир, живущие так же, как атомы, вирусы и амёбы, и называемые общим, как брезентовый костюм, словом “люди”. В одном из последних стихотворных отрывков Илья Тюрин писал: 

 

…И воздух черен от сознанья,

Что все вокруг полно людей.

 

“Чем больше людей, тем менее уникальными они себя ощущают”, – писал Джон Фаулз еще в шестидесятые годы. Переполненность мира людьми – один из источников воспроизводящего себя безбожия, а значит и бесчеловечия. Только при сознании собственной уникальности человек может иметь в себе Бога. Если же он чувствует себя заменимым, винтиком в машине, он может ставить свечки в церкви, причащаться и каяться, но при этом остается страшной по сути противобожеской силой. Такая воцерковленная масса из винтиков – тоталитарный молот Аллаха, и ждать от него разумного будущего не приходится.

В связи с религиозной темой внимание останавливает стихотворение Тюрина “Деревня”, которое я привожу, слегка сократив:

 

…В простых предметах видится бессмертье,

 Как в сказках языку доступны черти –

Так зло забавно ходу сельских дум.

 

Здесь нет восторга – нет и примиренья.

Речь тянется по ветру наравне

С душой сожженных листьев, и у зренья

Нет повода принять пейзаж вполне.

 

Здесь ясный свет; и трюки мирозданья

Приобретают прелесть на глазах.

В наличниках нет русского сознанья –

Как нет богов в прекрасных небесах.

 

Сразу вспоминается “В деревне Бог живет не по углам…” Стихи обоих поэтов как бы перекликаются. Оба – о “деревенском боге”, с обостренным ощущением которого связаны чувства заезжего горожанина. Стих Бродского – культурно законченная картинка, языческие боги навеки застряли тут в быту, и лирическому герою, отметившему их, больше нет до них дела. Деревня, ее обитатели и живущий в ней всюду “Бог” – явление для Бродского завершенное, примерно так же он мог бы высказаться и про жильцов египетских гробниц. Он говорит нечто о том или ином фрагменте мира и идет дальше, никакому фрагменту не принадлежа и ни с кем не разделяя своих надежд.

Совсем иное – в стихе Тюрина. Здесь наблюдатель не столь посторонний живущим в деревне, он к ним явно ближе и проникает глубже. Весь стих ведет к ясности и пустоте почти дзэнской, не оставляя никакой лазейки для идеализации деревни и с варварской прямотой выламываясь за пределы “игрового поля” безнадежным признанием последних двух строк, иконоборчество и неязычество которых – прекрасно, особенно сейчас, на фоне фундаменталистских увлечений, поисков “корней” и допотопных “ценностей”. Тут нет намека и на малейшее коллекционерство в отношении поэта к действительности. Есть Бог или нет Его – эти вопросы в равной мере  болевые и у автора, и у тех, о ком он думает в этот миг: ему, как и им, некуда эмигрировать от пустоты прекрасных небес. В этих стихах Тюрин близок  не Бродскому, а Тютчеву. И это – хорошо, ибо нам вообще надо быть ближе к XIX веку.

 

V

 

Книга Ильи Тюрина – первая ласточка возрождения литературы, освобождения от всех партийностей века, которыми мы волей неволей пронизаны, начиная с глобальной партийности Ницше, выразившейся в антицерковности и задавшей тон партийности векового авангарда, и кончая партийностью антигосударственности и антиобщественности разномастных и разноязычных “культовых книг” последних десятилетий. 

Подлинное освобождение от партийности – это выход за пределы всех “анти”, переход к “не”. “Анти” всегда имеет перед собой другое “анти”. “Не” – это свобода, несвязанность рассудка оппозициями. “Не” – это когда человеку, к примеру, церковь не застит глаз, но ему не нужно с ней и бороться, ибо он понимает и уважает ее относительное значение. Однако истинное “не”, то, что заслуживает места над конфликтующими “анти”, не есть равнодушие, отнюдь! Оно есть высшее приятие всех враждующих относительностей, понимание их условных ценностей. Но возможна ли для простых смертных такая почти абсолютная позиция? Почти невозможна, но, если следовать Христу, истинному носителю такого высшего приятия, то можно с успехом приближаться к этому состоянию. Тем не менее, “по ту сторону добра и зла” стать не удалось никому, так как “сверхпартийность” света и мрака может быть преодолена не “переоценкой ценностей”, а переделкой материального мира. Не удалось Христу, тем более не удалось Ницше, ибо первый по крайней мере оставил нам образец всеприятия, второй же не смог преодолеть львиной доли своих неприятий, для удовлетворения которых ему потребовалось рассортировать людей в угоду идолу жизни самой по себе, то есть конвульсиям природы. Но не человек должен оцениваться, как это вышло у Ницше, “с точки зрения” материи, а материя должна определяться человеком, существом, вторым  по достоинству после Бога. Ницше бы, видимо, возмутился “умалением” человека – “второй”, – не говоря уж об упоминании одиозного имени “Первого”, однако этим только подтвердил бы верность высказываемой мною мысли. Ибо если пойти навстречу Ницше и “устранить” Бога, то человек, занявший мировой трон, тем более не может нравственно подчиняться природе, то есть тому низшему, высшей частью которого он является. Быть коллективным мозгом вселенского организма, может, и сладкая мечта какой-нибудь группы ученых, но – продолжая сравнение с организмом – следует сказать, что мечта эта будет выглядеть более реально-человечной тогда, когда такой совокупный мозг будет не только фиксировать происходящее, отслеживая рост и распад элементов, но и научится управлять процессами восстановления жизни в полном объеме, то есть ликвидирует терроризирующую нас смерть.      

В записных книжках Ильи Тюрина есть такие слова:

 

Я знаю, что меня не воскресят,

И потому не осужу Иуду.

 

Сказано серьезно. И нецерковно. То есть опасно. То есть правдиво. Противосмертно. Бескомпромиссно. Так и должна говорить поэзия.

Иначе можно без нее обойтись. К чему нынешнее время и стремится. Большинство пиитствующих, желая к времени подольститься, делают вид, что им весело, острят и балагурят, а иные даже, вроде Анри Волохонского, серьезно ополчаются на серьезность:

 

Серьезность это слепое

Глухое телесное свойство,

В которое плотно окутана

Очевидная неодухотворенность.

(“Шкура бубна”)

 

А ирония, продолжает Анри, в апологии не нуждается. Волохонский выразил коротенький взгляд времени на человека. К сожалению, неодухотворенность, укутанная в легкомыслие, не столь очевидна – на этом сделал карьеру авангард. Но, не говоря уже о том, что ирония серьезности не помеха, можно припомнить и долгий взгляд вечности на то же самое, запечатленный хотя бы в “Дхаммападе”:

 

Серьезность – путь к бессмертию.

Легкомыслие – путь к смерти.

 

Касательно же иронии, которая незаменима как один из бесценных ингредиентов творящего духа, у Некрасова есть прекрасные строки о мере этой соли в нашей жизни:

 

Я не люблю иронии твоей.

Оставь ее отжившим и не жившим…

 

Наш век, похоже, потерял меру, явно пересолил. Пляски, смехи, отдыхи  затянулись. Отжившие там и не жившие здесь совокупились в перманентной оргии, духотою которой отравлен воздух социума. Человечество отлынивает.

Живущие – в меньшинстве.

Илья Тюрин – несомненно живущий! – сумел с классической ясностью расставить акценты, назвать противоборствующие явления. В сценах “Шекспир” он говорит:

 

В едином смехе – Божие бессилье,

 Дающее приятный отдых нам.

 

Мы отовсюду окружены сейчас этим – отражающим бессилье духа – “единым смехом”, раздирающим физиономию общества  под аккомпанемент льющегося на нас ежеминутно из средств информации потока ужасов. Смеховой демонстрации ничтожества Тюрин противопоставляет высокое, собранное состояние духа, о котором он говорит там же, строкой выше:  

 

В одной печали – вышней силы знак.

 

Как – печаль?! Да ведь это скандал – утверждать такое! Слово красивое, но по сути выражающее нечто, нам не желательное, отрицаемое всеми нашими инстинктами. И тем не менее. Печаль моя светла, печаль моя полна, пел когда-то другой поэт. Он ли не был “жизнерадостным”? Но мы не помним его смеющегося лица.  

При чтении “Письма” мне видится юность, такой, какой я хочу любить ее. Не обкуренная юность со стеклянными глазами, орущая в дыму и поту вокруг пляшущих чертей рок-подмостков, а печальная, светлая, строгая и мыслящая юность, выходящая в мир, чтобы его осудить и переделать. Юность, не воюющая с родителями и начальством, а единоборствующая с Богом, как пастух Иаков. Такой она мне милее. Такой она мне глядится сквозь призму Царства Божьего. 

 

Книга Ильи Тюрина – первая весть из будущего, она приоткрыла, какой может стать и станет русская литература, если ей ничто не помешает.




* * *

КОНСТАНТИН ИВАНОВ

(стихотворение, посвященное памяти Ильи)

Он с жизнью не успел и встретиться –
Столь краток был наземный миг.
Он был Культуры дивным крестником,
Великолепный Ученик!
Ее спрессованные опыты
Настроили его уста –
Затем, чтоб нами были добыты
Недостижимые места.
Затем, чтоб из потусторонности
Была пробита к миру брешь
Укором нашей лживой скромности
И всплеском выспренних надежд.
И как не впасть тут в суеверие?
Богов ли зависть, мглы ли месть,
Но у пространства и у времени
Всегда ловушки смерти есть.
И кажется, природа сетует,
Когда восходит человек,
Как будто кто-то нас преследует
И не дает подняться вверх.




Читайте также:

Константин Иванов, "Разглядев человечность как вечность лица..."

Константин Иванов, Уничтожайте литературу, юные! Делайте ее!



поставить закладкупоставить закладку
  в начало следующая
Поиск
 
 искать:

Парадный вход / Илья / День за днем / Илья-премия / Холл и лестница / Первый этаж / Второй этаж / В саду / Русский Журнал
TCNET.RU Апорт Top 1000 Rambler's Top100 TopList
© "Дом Ильи Тюрина", 2001. Содержание, дизайн — Фонд памяти Ильи Тюрина.
Сайт создан при участии "Русского Журнала". Хостинг — Телеком-Центр.